По­следним аккордом будет чуть позже смерть ребенка. Спектакль делился на две неравные части: до встречи со Ста­риком — после встречи с ним. Вход в Чевенгур — исход из Чевенгура. Ста­рик, нищий дед, маялся «нутрём» — животом. Жизнью. Он «учил» терпеть живот-жизнь. «Учил» жалеть.

 

Потом у Галко будет в пьесе «На дне» Лука: опрятный, в очках, интел­лигентный, безбородый молодой ста­рик. Истоки трактовки горьковского образа старика-утешителя, уверена, здесь, в роли платоновского Старика, осмелившегося возражать вождю. Да и оба они, согласимся, со дна. Галко в двух этих стариках реабилитиро­вал жалость. Как действие, как дело. Жаление — сберегающая любовь к отдельному человеку — смягчает, ума­ляет, облагораживает тяжесть веса, за­ключенного в словах трудно, больно, одиноко, сиротливо. Учит терпению. Это великая работа души. Это не спо­собно унизить. Это способно согреть.

Старика, представителя пролета­риата и «прочих», которые еще хуже пролетариата, пригласили на заседа­ние ревкома. «Апостолы революции» обсуждали внедрение нэпа, вопрос о кооперации и другие текущие ревдела. Старик полулежа устроился в крес­ле. Отдыхал от странствий и боли: «нутрё» мучило невыносимо. Сидел, закрыв глаза. На вопросы, к нему об­ращенные, отвечал односложно: «Тер­пимо». Он поглаживал живот — и ста­новилось ясно, что Старик не слышит заседателей. Разговаривал он сам с со­бой. Он вслушивался в собственную боль, во внутренние свои страдания. Вожди трактовали это «терпимо» как мнение народное. Вдруг сквозь дремо­ту и полузабытье он улавливал как-то нечаянно про какой-то «конец» — и оживал. Начинал внимательно при­слушиваться. Он забывал о «нутре» и мгновенно проникал в истину того, что перед ним происходило. Переход от внимания к себе к прислушива­нию «словесного поноса» вождей и формулировок Прошки Галко играл с вкрадчивостью зверя, готовящегося к прыжку, в нем постепенно накаплива­лась, свирепела ярость против чего-то неестественного, такого, что на белом свете терпеть нельзя никак. В нем, дряхлом и больном, поднималась сила протеста, просыпалось сознание че­ловека, над которым вершат насилие. Не физическую расправу — мораль­ную, духовную. Глаза его круглились от ужаса. Наконец в нем созревал во­прос: «А для кого же все это нужно?» И, очнувшись окончательно, Старик начинал поединок с Прошкой. Секре­тарь сразу сообразил, что старичок-то странно дотошный, какой-то для дан­ного момента своенравный и самосто­ятельный, несмотря на «жидкое ну- трё». Умный. Прошка ему: «Вы толь­ко слушайте наших распоряжений!» А умнику-«прочему» их распоряжения не нужны вовсе.

По сути, имеем парафраз слов Ве­ликого инквизитора о том, что люди тогда только станут свободными, когда покорятся тем, кто устроит им «тихое, смиренное счастье слабосильных су­ществ». Прошка, вослед инквизитору, хочет «постепенно уменьшать челове­ка». И это — «бесовская» концепция деспотической власти. Корни ее лежат в философии романа Чернышевского «Что делать?» (слушаться избранных людей, которые владеют истиной). Дальнейшая разработка — у Петру­ши Верховенского в его «програм­ме», где «полное послушание, полная безличность» — главное. Вот резуль­тат — платоновский вождь Прокофий Дванов. И его истина: «Там, где орга­низация, там думать не надо. Там за всех думает один первый, а все живут порожняком». Эта «истина» Старику ненавистна.

Галко начинал говорить монолог от стыда за них, за высокомерное их желание унизить человека до «по­рожняка». Жизнь живого человека не поддается регулировке. Даже если это такие люди, как в спектакле, нечелове­чески страшные, будто бы пришедшие из загробного мира: «словно они всю жизнь грелись и освещались не солн­цем, а луной». Сдерживая внутренний гнев, Галко тихо убеждал их, заседа­телей, в том, что они «сидят на бугре, а прочие — в логу». Он передавал со сцены философию Андрея Платоно­ва: «Сверху глядеть — один ровный сплошной народ, и никто никому не дорог, а внизу не масса, внизу отдель­ные люди живут». Старик не только жалел отдельного из «массы масс». Он защищал право «прочего» жить не по указке группы товарищей, а по своей воле.