Старая мечеть, куда я направлялся без особого энтузиазма, находилась в верхней части поселка. Просьба Ахмата объявить по громкоговорителю в мечети о смерти Расула застала меня врасплох. Никогда прежде я не бывал в мечети и понятия не имел, к кому там нужно обращаться с таким деликатным вопросом. Сам же старый обычай глашатайства с недавних пор казался мне совершенно диким. Я не понимал, зачем, когда у всех есть телефоны, когда все родственники, друзья и знакомые состоят в своих группах в «вацапе» и мгновенно узнают любую новость, нужно в буквальном смысле кричать на весь поселок, что умер чей-то сын или чья-то дочь. Но отказать Ахмату в ту минуту было невозможно.

 

Я решил сократить путь до мечети и, миновав Срединную улицу, свернул на проселочную дорогу, которая тянулась вдоль подножия склона и упиралась в самом конце в пологий пригорок. Я вытащил телефон и посмотрел на время, было только девять утра. Стояла сентябрьская сухая погода, какая обычно и бывает в этих местах. Воздух горчил степной полынью. Ее серовато-зеленые кусты росли по краям дороги и напомнили мне о времени, когда детьми мы прибегали сюда на ее сбор, как обрезали крепкие стебли плохо заточенными ножницами, чтобы потом, связав металлическими прутьями собранные стебли, сделать веники для хозяйства.

С тех пор как я вернулся в поселок, я часто вспоминал детство. Как отец возвращался навеселе с очередной свадьбы или дружеских посиделок и вставал на намаз. Он аккуратно раскладывал коврик, надевал тюбетейку, клал на коврик дедушкины четки с черными потертыми от времени бусинками, вставал на край ковра и начинал молиться. Вот он держит большие волосатые руки на животе, быстро шепчет что-то, понятное только ему одному, то и дело чешется или зевает, если прихватит поджелудочная, сильно рыгает, падает в земном поклоне, прикладывая лоб к полу, сидит, подмяв ноги под себя. Потом опять встает, вновь что-то шепчет, широко открывает рот в зевоте, издавая громкий, нисходящий глубоко к диафрагме звук, вновь, покачиваясь, падает, вскидывает руки ладонями кверху, будто что-то выпрашивая, а потом, в самом конце, смачно обтирает ими лицо.

Если в это самое время я оказывался поблизости, отец смотрел на меня пристально и говорил: «Если сыновья встанут на джаназа-намаз1, то покойный родитель попадет в рай». С тех пор как я вернулся домой, он начал повторять эти слова чаще.

На середине проселочной дороги я остановился, внезапно ощутив присутствие чего-то знакомого; из чертогов моего разума один за другим извергались не то живые картинки, не то голоса.

Я поднял голову и увидел дядин домик. Он находился на самой вершине склона за высоким грушевым деревом. В последний раз я был здесь пять лет назад, когда хоронили дядю. С тех пор как он умер, дом опустел, дерево зачахло; уроки остались где-то далеко в прошлом, его ученики ходили уже не сюда, а на кладбище, к могиле с невысокой надгробной плитой, и там читали для него стихи из Корана, благодарные за то, чему он их научил. Говорят, будто в этот момент душа покойника возвращается к могиле и, усевшись на надгробной плите, слушает читающего. Вспоминая, каким строгим был дядя на уроках, какими невнимательными были некоторые ученики, наподобие меня, я представил, как дядя строго на них посматривает, делая замечания за ошибки в произношении. И только один Расул никогда не допускал ошибки.

Было время, когда одному лишь дяде поручалось объявлять о чьей-то кончине. Люди говорили, что дядин голос, в котором чувствовалась сила его духа, придавал родственникам покойника то, что в народе у нас называют маслахат — смирение, покорность перед божьим промыслом. Для человека непосвященного дядина миссия могла бы показаться незаурядной, но для всех жителей поселка это было самым обычным течением жизни.

Раньше я часто думал о той самой непродолжительной минуте, когда во всю округу с высоты красных минаретов спокойный и равнодушный голос произнесет звуки моего имени. Он повторит его три раза подряд, с короткими паузами, чтобы было слышно в каждом углу. Это ужасно короткое мгновение, когда звуки моего имени будут отдаваться эхом, должно будет вобрать в себя всю мою жизнь и остаться самым последним следом моего пребывания на земле. От этой мысли мне всегда становилось не по себе, и я начинал представлять все это в комическом свете. Мне воображалось, как в это самое время потрепанные женщины в платках будут ехать в город на маршрутке и, заслышав голос, станут переглядываться и спрашивать друг у друга, кого это прокричали. Среди взволнованных женщин найдется одна, непременно маленькая полная баба с острым слухом, которая и скажет, мол, тот и тот. Сидящие впереди мужчины вспомнят обо мне какой-нибудь забавный, может быть даже неприличный, анекдот.

Все это казалось так глупо теперь.

Добравшись до пригорка, я огляделся по сторонам. Узкая заросшая тропинка, на которой я стоял, вела к основной части верхнего поселка. Уже проглядывались край

Заупокойный намаз, совершается перед похоронами.

переулка и крыши близлежащих домов. Склон казался не таким крутым, каким он кажется снизу. Позади обратным ходом тянулась пройденная мною проселочная дорога, ее неровность и пустынность стыдливо обнажились передо мной в новом ракурсе.

Никогда я не умел глубоко оценить красоту того вида, который открывался передо мной. Любой предмет, будь то картина всемирно известного художника или какая-нибудь забавная безделушка, или пейзаж, или сооружение — все представлялось как нечто цельное, лишенное особенных деталей. В сущности, я совершенно не видел картину в ее разных проявлениях, все представало в каком-то механическом свете и сливалось в один безликий комок. Я всегда страстно завидовал тем, кто умел разглядеть детали, и удивлялся, как это возможно увидеть красоту здания в какой-то особенной детали арки или барельефа. Перед моими же глазами возникало только здание, и было неважно, какая ручка двери или какая у нее отделка, какой формы рамы, какая лепнина на подоконнике. Целых два года я прожил в окружении гор. Два года я просыпался и, выходя на балкон, созерцал Бештау и очертания Эльбруса, но никогда, сколь бы ни тужился, никакого эстетического удовольствия от этого пейзажа не испытывал. Я видел горы и ничего больше — весь этот вид ни капельки не трогал моей души. Я ощущал себя слепцом.

Я стоял на пригорке, и подумалось мне в ту минуту, что я же вырос в степи, вот в этой пустынной степи, где почти ничего не растет, и видел вокруг себя одни лишь однотипные кирпичные или мазанные глиной дома с шиферными крышами. Всю свою юность я не видел ничего, кроме этого. И уж точно должен был бы заметить контраст между тем, что меня окружало в мои детские годы, и тем, что щедро открывалось перед моим взором в других замечательных местах. Я побывал за годы учебы во многих чудных городах, чьи великолепие и самобытность восхищают тысячи и тысячи эстетов, но нигде не мог разглядеть по-настоящему красоту, как будто мой разум обуяла эстетическая тупость.

Мне стало вдруг так жалко все то, что я видел вокруг себя. Скудность и убогость этого крохотного склона, этой проселочной дороги с кустами полыни, пожухшей под знойным солнцем, этих серых крыш вызвали во мне странное смешение отчаяния и ненависти ко всему, к своим воспоминаниям, к своей жизни, в конце концов. Я не хотел мириться с тем, что моя душа такая же жалкая, как и весь этот вид, настолько убогая, что не способна видеть истинной красоты. Мой разум был бессилен перед охватившим меня животным чувством. Оно буквально трясло мое тело, и я побежал, побежал, сломя голову, подальше от этого проклятого места.

Я промчался по пригорку, не останавливаясь, пока переулок окончательно не скрылся позади. Главная улица, куда я вышел, простиралась от самого въезда в поселок и до последнего дома, и переходила затем в трассу, которая вела в город. Старая мечеть находилась в самом конце улицы, рядом с кладбищем. Кладбище тянулось от мечети и до самого края поселка, охватывая большую площадь, которая несколько возвышалась над основной частью улицы. Эта часть улицы была довольно необжитая — напротив кладбища мало домов. Никому не хотелось жить с видом на кладбище. Центральная часть улицы, да и всего поселка, начиналась через несколько сот метров от мечети. Продуктовые магазинчики, загораживавшие здание администрации, перемежались магазинами с исламскими товарами, парикмахерскими, готовой кухней с маркировкой «халяль», шаурмой и алкомаркетом. Кладбище было огорожено проволочной сеткой, так что были видны могилы. Они стояли очень близко друг к другу, и приходилось ступать на край чужой могилы, чтобы пройти к нужной. Центральные ворота находились чуть дальше от дороги, требовалось подняться по пригорку и выйти к самой возвышенной части кладбища.

Мечеть, хоть и называлась в народе старой, была построена по проекту местного архитектора лет двадцать пять тому назад — красивое кирпичное здание с белым куполом и двумя минаретами. Мечеть была отделена от края дороги низкой оградой, покрашенной в синий цвет. Перед самым входом приделано просторное крыльцо.

Калитка была приоткрыта. Я никогда прежде не переступал порог мечети и потому входил с некоторым волнением. Я снял обувь, оставил ее на ступеньках и прошел на крыльцо. Никого не было видно. Дверь, которая вела непосредственно внутрь мечети, была пластиковая, со стеклом. Я не решался открыть дверь и войти, и несколько мгновений разглядывал внутреннее убранство. Зал мечети оказался довольно просторным, хотя входной коридорчик, отделанный с обеих сторон деревянной вагонкой, мешал рассмотреть боковые стены. Возле противоположной стены в самом центре находился высокий, красиво украшенный минбар1. В углу стояли шкафы с книгами. Наконец я открыл дверь и вошел, ступая по мягкому ковру. Внутри никого не оказалось. Я посмотрел по сторонам, верхний балкон, где, по всей видимости, находилась женская часть, также был пуст.

То, о чем я прежде столько думал, состоялось так неожиданно и так прозаически. Мечеть всегда воспринималась мною как особенное место, с особым духом. Но в ту минуту я не успел ничего почувствовать. О том, что войдя в мечеть, мусульманин должен сделать два раката[1] [2] намаза, я забыл, да и не был к тому готов. И видя, что никого тут нет, я вышел обратно, обулся и решил проверить задний двор. Я знал, что во дворе мечети живет какая-то семья и что вроде бы хозяин дома является смотрителем мечети.

Действительно, сбоку от мечети, в дальнем краю, мелькнула чья-то фигура. Я приблизился и увидел крупного мужчину с аккуратно стриженой бородой, в длинной рубахе, доходившей до колен, и в забавной вязаной шапке-тюбетейке. Мужчина стоял со шлангом в руках и поливал карликовые кусты туи, которые, по всей видимости, были посажены совсем недавно. Он был увлечен своим незатейливым делом и как будто не замечал меня.

  • Ассаламу алейкум, — сказал я, пытаясь изобразить в своем голосе уважение к незнакомцу.

Мужчина повернул голову и поднял на меня пристальный взгляд. У него были выразительные карие глаза, а шапка была смешно сдвинута на широкий лоб.

  • Ва алейкум ассалам.
  • Вы не подскажете, нет ли муллы в мечети?
  • Мулла? В такое время?

Бородач усмехнулся и, положив шланг под куст, начал выдергивать мелкую травку.

  • А зачем тебе понадобился мулла? Жениться что ли собрался? Никях[3] хочешь сделать, да?

Я отрицательно покачал головой.

  • Понимаете. Меня, в общем, попросили. Нужно дать объявление по громкоговорителю. Человек скончался.
  • Скончался, говоришь? Астагфиру Ллах1, астагфиру Ллах. Вчера ведь только двоих хоронили. Астагфиру Ллах. — зацокал он, подправляя непослушный шланг.
  • И кто на этот раз?

Я сначала назвал имя и фамилию покойника, а потом его отца. Услышав имена, мужчина перестал выщипывать траву и оставался недвижим несколько секунд, будто вспоминал их.

  • Убили все-таки. Ай-ай-ай. Что же это делается? Аузуби Ллях2. Что же это делается? Братоубийство. Опять в девяностые годы катимся. Тогда из-за денег убивали друг друга, теперь из-за веры.

 

[1] Кафедра или трибуна в соборной мечети, с которой имам читает пятничную проповедь.

[2]  Один цикл намаза.

[3] Бракосочетание.

Да простит меня Аллах. Прибегаю к защите Аллаха. Вера.