Для нее самой «православными» были другие люди — молодые ма­тушки и просто мамы с кандидатскими степенями, улыбчивыми глазами и здоровым цветом лица, накрывающие столы на благотворительных яр­марках. Ей казалось, что она попутчица, хотя каких-либо оснований так считать не было.

 

Она узнала, что безнадежнее всего разделение не на верующих и не­верующих, а на тех, у кого все так, как нужно, и тех, кто сбился однажды с ритма.

Грехи были препятствиями, которые она либо сшибала на бегу, либо огибала. Тем, через что она проходила, с некоторой периодичностью через одно и то же, встречая одно и то же по многу раз. Она никогда не оказыва­лась внутри. Во грехе.

Она до времени не испытывала необходимости в духовнике не потому, что заведомо отвергала помощь, а потому же, почему молчал мальчик из притчи, в конце концов произнесший: суп пересолен.

«Есть только брак и блуд. Вы же скоро десять лет в Церкви, вы же сами все знаете. Что же вы хотите услышать?»

Суп пересолен, произнес мальчик, и ему не выйти из-за стола, пока не доест наплаканную с краями тарелку.

Ты бы позвонила на радио, не однажды говорила мама, удивляясь, ви­димо, тому, что предлагает столь первоочередное. Заказала бы что-нибудь. Но она так ни разу и не позвонила.

На разворотном кольце трамваи и люди в ожидании трамваев делают вид, что никакого противостояния, никакого ожидания, никакого молча­ния нет, люди старательно смотрят мимо трамваев, трамваи, столь же ста­рательно, — мимо людей. Вагоновожатые заняли свои места в рубках, но трамвай не трогается ни один. Наконец дальше других стоявший от оста­новки плавным толчком сдвигается и подъезжает.

Есть только брак и блуд. И все делится без остатка на брак и блуд. Все делится без остатка на закон и беззаконие. И если на моей стороне нет за­кона, значит я по другую сторону. Мы с ним по другую сторону. Господи, Ты, вошедший к нам, разве можешь быть по другую сторону? Разве чудо всегда не по эту сторону? Разве жизнь всегда не по эту сторону?

У того, что я называла нами, другое имя. Я не знала его, а теперь узна­ла. Господи, помоги мне произнести его.

Все, что не брак, то блуд. Всему, что пришло в ее жизнь, им, ему, было лишь одно имя — блуд. Единственное для их слез и радости. Единственное для их тел.

Если для меня не нашлось другого света, кроме тьмы, то, Господи, по­чему? Почему у Тебя для нас ничего нет, кроме греха?

Я боюсь, сказал он, что однажды ты скажешь, что так больше можешь. Каждый раз, приходя к тебе, я боюсь, что ты скажешь, что так больше не­выносимо.

Слово, которое она выводила на четвертинке листа впервые, она вывела первым. Она надеялась, что расшифровывать не понадобится. Не потому, что стыдилась того, что стоит за словом, а потому что за словом стояло то, что имело к этому слову самое формальное отношение.

Она уже поцеловала евангелие и крест и готовилась поцеловать руку, только что отдавшую ей клочки порванного рукописания.

«Там у вас было написано „блуд”... Что произошло?»

Я встречаюсь с женатым мужчиной, сказала она, удивляясь тому, как коротко это звучит.

«Вы в таком состоянии не можете причащаться».

Только сделав несколько шагов от аналоя, она поняла и только тогда расплакалась.

Пусть Бог меня накажет, сказала мама, в хоть и слезном, но почти гневе при ней впервые за восемь лет, пусть Бог меня накажет. Я пойду в церковь, я поговорю, объясню... Это ханжество!

Это справедливость. Не плачь и никуда не ходи.

Отречься, отвернуться, отринуть, бегом к спасению. Моей бессмертной души и его бессмертной, наступив на его душу смертную, к цели, которую он не видит и знать не хочет. И ему будет больно.

Все живое, смертное, что между нами было, оно было живым, а живо ли для него бессмертное?

Отречься. Отринуть. Бегом к спасению. По нему, по его смертной душе.

«Меня отлучили от причастия, — сказала она. — Я покаялась на ис­поведи в грехе блуда, и меня отлучили».

«Это плохо», — полувопросительно произнес он.

«Я снова смогу причащаться, если мы прекратим, — сказала она, — ин­тимные отношения».

«Я готов, — сказал он, помедлив секунду. — Если это тебя спасет, я готов».

Она не ждала, что он примет сразу, и тем более не ждала — про спасение.

«Но целовать тебя в губы, — сказал он спокойно, — я буду, пока жив».

Я боялась не выбранного — расставания с ним, — а выбора, я боялась, что из-из необходимости выбрать моя любовь к Тебе не сможет остаться прежней. Я боялась, что, выбрав Тебя, тем самым Тебя потеряю.

Может быть, все — и это и есть страх Божий — боятся не Твоего гнева, а своей обиды.

Всякий раз после того, как мы занимались с тобой любовью, я гото­вился услышать, что ты так больше не можешь. Что тебе так невыносимо. Бывало, подойдя к подъезду, я хотел повернуть назад. Потом решал: под­нимусь, попьем чаю, в конце концов... Только ни в коем случае не думай, что я жалею! Ни разу после того, как мы занимались любовью, я об этом не пожалел. Но я всегда чувствовал себя виноватым. Перед тобой, перед Леной. Если бы мы виделись чаще, я бы, наверное... Меня бы, наверное, уже не было.

То, что я вчера написал тебе, о том, как часто хотел повернуть назад перед подъездом, о том, что меня убило бы, происходи наши встречи чаще (вот за ту фразу убиться бы!), — все это гнусная слабость и ничего, кроме гнусной слабости. Не могу простить себе этого блеянья о чувстве вины. Мы не делали ничего плохого. Никто никогда не заставит меня считать по- другому. Никаких угрызений совести. Ты напрасно покаялась священнику, а я напрасно терзался. Все, что было между нами, чисто. Для меня в том, что было между нами, не меньше чистоты, чем в том, что сейчас.

Когда вспомню его прежде, чем о нем подумаю, вижу его стоящего пе­редо мной обнаженным, сейчас уткнусь лицом в живот, ладонями обхватив бока, чтобы идти губами, тянуться, сначала вверх, потом, склоняя голову набок, идти губами вниз, и он слегка прижмет к себе мой затылок. И это не его тело, это он сам.

Может, ты любишь только его любовь к тебе? Ведь ты так ждала стать любимой, что запрещала себе и запретила ждать.

Через свою любовь ко мне он пришел ко мне, и если бы не пришел, его бы и не было, нас бы не было, а теперь мы есть, мы живые.

Господи, я начинала молиться о том, чтобы мне раскаяться, но в итоге молилась о том, чтобы вспоминать. Как покаяться, если я вспоминаю?

Когда ты не открыла, я подумал, что мать удерживает тебя, стоя на коленях или что-нибудь в таком роде. Потом, когда ты удалила свою стра­ницу, я думал, что ты, возможно, в клинике. Я очень рад, что ты не была в клинике.

В течение года здесь кое-что изменилось. Французское барокко допол­нилось фортепьянными аранжировками популярных арий из мюзиклов. Дополнение коснулось и мебели, уже около месяца как. Они могут теперь сидеть не через столик, друг против друга, а рядом, на угловой софе. Если же говорить о бариста и официантках, то за год не осталось ни одной и ни одного, кто мог помнить их приходящими сюда прошлой зимой.

Я больше так не могу. Видеть тебя и не прикасаться к тебе, знать, что, если я прижмусь слишком сильно, тебе придется каяться. Не хочу, чтобы ты когда-либо в чем-либо каялась. Я не могу не видеть тебя и не могу, видя, помнить о том, что мы наказаны. Но если ты так боишься суда, то и я боюсь суда для тебя.

Мы не наказаны. И я не боюсь того, что будет потом.

Тогда я не понимаю. Тогда объясни.

Просто я не могу грешить. Грех — это предательство.

А я думал, предательство — грех.

«А я думал, предательство — грех», — слышит он себя прежде, чем зарекается что-либо говорить. Он в испуге притягивает и прижимает ее к себе. Это стало доступно, потому что они сидят не через столик друг против друга, а рядом на угловой софе. Мягкие и поместительные сидения здесь не так давно.

Того, что было, никто у нас не отнимет, сказал он, и никто не запретит мне желать тебя. Никто не запретит мне скучать по твоему телу, никто не запретит мне помнить твое тело, которое я больше никогда не увижу так, как раньше.

Каждое утро, сказала она, пока просыпаюсь, вспоминаемся мы.

Скажи, могу я лишь посмотреть на тебя обнаженную, просто чтобы на­помнить и дольше не забывать? Могу я раздеться и полежать рядом? Чтобы только смотреть. Не лаская. Это ведь не блуд? Или блуд?..

Не блуд, сказала она.

Каждое утро, пока просыпаюсь, вспоминаемся мы. Пальцы, губы, живот, пах, ладони, спина, ягодицы, грудь, колени, язык. Мои губы, его язык, его пальцы, мои ладони. Я уже едва верю, что это было, и не верила бы, если б память не уверяла меня.

И тебе хорошо от памяти?

Значит, когда я только смотрел на тебя обнаженную, это было грехом. И когда я лежал рядом, это было грехом. И когда вспоминал, как меняется твое лицо, как учащается дыхание, это тоже было грехом. И когда я радо­вался тому, как ты с каждым свиданием все больше смелеешь и все полнее наслаждаешься, это тоже было грехом.

Я так хотела, чтобы это было чем-то другим. Я слишком хотела, чтобы это было чем-то другим, и, может, когда-нибудь, в будущем веке, когда мы воскреснем, будет. Но для того, чтобы стать чем-то другим, оно должно быть прощено. И ты прости меня.

Почему ты не сказала, что все грех и ничего нет, кроме греха? Что все принадлежит греху, и нет ничего нашего?

Мне так хочется верить, что все, в чем действительно мы, сохранит­ся, поврежденное — восстановится, а неправильное не будет принадлежать греху, потому что все будет принадлежать Ему. И мы. Это и будет нашим.

Раньше я думала, что духовность предполагает бесполость, что дух воз­растает тем больше, чем умаляется пол. Теперь я думаю, что мы призваны оставаться мужчинами и женщинами перед Тобой до конца, и это самое трудное. Теперь я думаю, что пол — тоже крест. В Царстве Небесном не будет пола ни мужеского, ни женского — а здесь мужчину и женщину со­творил их. А здесь всегда будет жажда Тебя и друг друга.

«Слава Тебе, Боже! Слава Тебе, Боже! Слава Тебе, Боже!»

Дальше зазвучал не голос алтарника, читающий благодарственные мо­литвы, а хор — хор запел «Рождество Христово — ангел прилетел...» Так бывало каждый год, по окончании службы хор исполнял несколько рож­дественских песен. «Все мы согрешили, Спасе, пред Тобой. Мы все люди грешны, Ты один Святой». Я видела, как чувство вины уходит. Я повторяла про себя эти строчки, не напевала, а произносила, и это время не было чувства вины, как если бы его не существовало.

Господи, я знаю, что для нас с ним нет исключения. Я знаю, что не будет от Тебя никакого знака, никакого ответа. Все, что было святого и чистого, все, что было безгрешного в нашем грехе, я приношу Тебе, Твое — Тебе. Все вернулось вместе со мной, и здесь даже больше.

Два воскресенья подряд он приходил в кафе к восьми, ждал до девяти, и оба раза напрасно, пока не догадался, что она вновь ходит на позднюю литургию вместе с матерью. В третье воскресенье Ваня был болен, стало быть, не попал накануне к бабушке. В четвертое он, как прежде, поехал за Ваней и около одиннадцати подошел к кафе, но кафе не было, оно скры­лось под черным полиэтиленом, его иксами перечеркивал скотч.

Однажды, выйдя из храма, она увидела, что кафе больше нет или оно ремонте: черная пленка за стеклами окон-витрин, но нигде ни клочка бума­ги с объяснением. Несколько дней спустя мама сообщила, что как раз шла мимо и заметила на двери листок, совсем свежий, похоже, только сегод­ня вывешенный. Кафе переехало на соседнюю улицу, перпендикулярную, «ждем вас по новому адресу». Это всего в пятистах метрах, сказала мама, минут семь мерным шагом — самое большее. Просто, выйдя из церкви, не перейти улицу, а завернуть за угол. Можно как-нибудь после службы, на Пасху, например, зайти к ним. К Пасхе уж точно откроются.

Однажды он видел ее с матерью в центре, на одной из недавно сде­ланных пешеходными улиц. Они шли посреди тротуара, оживленно раз­говаривая.

Троллейбуса нет уже долго, и всем ожидающим либо муторно, либо никак, всем, кроме субтильного бомжа, которого привела на остановку скорее доступность общения с ожидающими троллейбус и потому никуда не могущими деться людьми, чем необходимость ехать. Ему весело. Держа руки под мышками, он ходит туда-сюда в условных пределах остановки, тихо посмеивается, задорно хмыкает, как бы удивляясь чему-то, и бойко прищуром поглядывает на ожидающих. Как бы наконец решившись, он приближается высокой женщине средних в шубе и очках. Некоторое время всматривается в ее лицо, которое та при его приближении чуть, всего на несколько градусов, отвернула, и наконец произносит со смесью досады и муки:

«Ну что ты все врешь?..»

Не двигаясь с места, женщина еще на несколько градусов поворачивает лицо.

Антипасха. День после времени. И я больше никогда не увижу твое тело так, как прежде.